Зубочистка,
или один вечер с госпожой Юнг
элегия
Яковлев Анатолий
Лазарь умер. Но Я рад - из-за вас, - что Меня там не было…
(Ев. по Иоанну, 11:15)
Она приходит не в полночь, когда бьют часы, как это свойственно призракам,
а похмельным утром, когда легко глотается стаканчик дешёвого греческого
бренди, от которого тощему желудку становится тесно под сердцем, но
становится просторно голове под небом - и за окном очертания растворённых
смогом предметов начинают кристаллизоваться на глазах, обретая особую
ясность, ведомую одному Босху и то в эскизах. Но бренди нет и я снаряжаю
чай.
Госпожа Юнг приходит и говорит:
- Здравствуй, я опять забыла твоё имя.
И я говорю ей:
- Здравствуй.
И забываю его сам.
Жена уверена, что госпожа Юнг продукт эволюции моих "глюков",
но когда она со мной, жена всегда спит, отчего я уверен, что госпожа
Юнг в такой же мере сны моей жены, в какой моя явь. Госпожа Юнг всегда
высокая, в платье, падающем с плеч длинными складками, похожими на ручьи,
и кажется, что ткань у неё в ногах пенится и разбегается кругами по
полу.
Госпожа Юнг курит в кресле, листает журнал "Vogue" и ругает
концептуальную моду. Я понимаю, что мы жители разных измерений, но мне
нравится "Vogue" тем, что это дорогой журнал, покупая который
я чувствую себя не лишним в обществе потребления, тем более, что именно
в нём я впервые увидел фотографию госпожи Юнг.
Чёрт возьми, это сказал Спящий Человек…
Я сержусь и говорю:
- Я всё равно тебя люблю.
А она смеётся.
Госпожа Юнг еврейка, но у неё нет присущих семитским женщинам кадетских
усиков и волосатой бородавки на шее. Впрочем, что за разница откуда
ты родом и какого цвета у тебя кровь, главное, в какую землю ты упадёшь
и на каком наречии скажешь своё последнее "прости". Госпожа
Юнг разговаривает на языке менеджеров строительных компаний и актёрской
богемы - на бранном английском. Я разговариваю с ней на странном английском
отличника технического вуза. Иногда она понимает и смеётся над моим
произношением.
У меня есть мольберт, который я сколотил из стульев и шикарная пишущая
машинка.
Я никогда не сажусь за пишущую машинку по утрам и у меня нет объяснения
этому, логичного объяснения, потому что по утрам я энергичен и свеж,
и самое время вроде бы заставить себя поизощряться в чистописании.
А краски здорово вздорожали.
Госпожа Юнг хочет, чтобы я писал свои стихи и картины, она злится, что
я не делаю этого, потому что в нашем измерении писать, значит - любить.
Но я не могу работать при ней. И не могу без неё. Поэтому я работаю
всегда… У меня творческий кризис - я сочиняю столько, что не поспеваю
записывать.
Но она говорит:
- Разве я тебя не вдохновляю? - и это значит, что госпожа Юнг в духе,
и можно послать её хоть на марс без скафандра, но когда она говорит:
разве не я тебя вдохновляю, - это уже, как говорит Спящий Человек, "полный
фотофиниш".
- А тебе льстит казаться музой?
- А тебе - художником?
Я не обижаюсь: в конце концов именно она показала мне Спящего Человека.
Он, ублюдок лежал на моём диване и спал. Спал, раскинувшись, как морской
лев на пляже. Я подумал, что большая проблема "великого и могучего",
как из таких мужественных слов, как "морской" и "лев"
образуется безмозглая жирная тварь с ластами, как окорочка.
У Спящего Человека непростая судьба, если само слово - судьба применимо
к нему, человеку, не первый десяток лет находящемуся на медикаментозном
лечении и на учёте в психоневрологическом диспансере. Спящий Человек
инженер на мизерном предприятии, которое не оставит народу после себя
ничего, кроме долгов, и Спящий Человек знает это так же хорошо, как
и то, что начальник ОК любой конторы, не исключая Собес, не впечатлится
латинизированной формулой в бюллетене "по состоянию" - "стойкая
ремиссия". Он знает - и потому не дёргается.
У Спящего Человека "шланги горят". В такие часы на него зеркало
и то не может глядеть.
Ему плохо, я в это верю, потому что пребываю в нём, как рыцарь в латах
- а любая проплешина в броне способна в бою отозваться болью. А я не
люблю быть надкусанным яблоком. Тем более, что вместе мы почти бессмертны
- за это я люблю его и целую вприкуску, как кота, обожравшегося сметаны.
И я снисхожу до него, я становлюсь Спящим Человеком, я вспоминаю некрасовскую
"эту бедную, в крови, кнутом иссеченную музу", а моя муза
- женщина с тонкими плечами, женщина, которую, кажется, карандашом можно
перешибить. И я, Спящий Человек, думаю: зарвавшийся барин может так
истязать собственное вдохновение, а я не барин, я интеллигентный нищий
инженер, причём поэт, и у меня выходной, и в томике некрасовском в шкафу,
как раз на "Не плачь! завиден жребий наш…" - заначка.
Тогда я говорю: пойдём в кабак, что значит пойти в кафе - вчерашнюю
столовку, заказать по сто и ещё по сто, потому что сразу двести - стыдно,
посидеть за столиком, приподнять локти, пока столовская уборщица будет
махать тряпкой, воняющей едой, посмотреть друг другу в глаза, улыбнуться,
поговорить о главном и заказать ещё по сто, чтобы окончательно убедиться,
что мир лучше, чем можно было подумать утром.
И госпожа Юнг соглашается. Она всегда соглашается со мной в вопросах
жизни и смерти, и мне кажется, что я похож на неё, когда смотрю в зеркало,
закрыв глаза, и что она похожа. Наверное, у нас нет воображения. Мы
идём в кафе, в котором можно курить. Жена не любит, когда я курю, а
она любит, она сама курит, госпожа Юнг, и говорит: мне нравится, как
ты куришь. С шиком, как подросток, который не набивает запросто лёгкие
никотином, без которого ломает, а курит, чтобы казаться мужчиной.
- А я кажусь мужчиной?..
Но мы так неразменны, что нам в этой области ничего не маячит. Я не
знаю, с какой луны мы свалились, но Госпожа Юнг знает, что после ночных
теленовостей я гашу свет, я ложусь на живот, сворачиваю пальцы трубочкой
и трахаю до баранок в глазах мой старый диван, будто мою старую добрую
Госпожу Юнг. Это бывает совсем иногда, но без этого я просыпаюсь Спящим
Человеком.
И я зову её "госпожа", как дед Мазох.
- Что будем пить?
- Всё, что имеет вкус и запах…
Так пошло.
Она запросто меняет платье и забрасывает ногу на ногу. Теперь платье
у госпожи Юнг ровно такой длины, чтобы видны были голые колени, на ней
нет чулок. Я могу приглядеться и заметить тонкие волоски и голубые ниточки
там, на сгибе, где кожа чуть темнее. Но я не делаю этого просто потому,
что глаза у неё красивее, чем ноги - я смотрю в глаза.
И становлюсь собой.
- Был человек, который всю жизнь ездил в поездах только для того,
чтобы случайным попутчикам рассказывать свою жизнь. Такие, знаешь,
необязательные разговоры, прививки от одиночества. А когда он умер,
к нему на поминки съехалась целая орава родственников и друзей. Представь
себе.
- Искусство вообще необязательно: необязательные картины, необязательные
стихи - как жизнь.
Я думаю, что это правда, я стал гением, когда узнал, как в жизни всё
точно пригнано, так, что нет ничего лишнего и что все эти дурацкие
колёсики, шестерёнки и шкивы событий, сообщающие одно другому некое
общее и, наверное, важное движение - не мне судить, работают, как
по расписанию, и главное вовремя под эти колёсики запихнуть пару зубочисток,
сбить этот механизм с панталыку - тогда получается искусство. Так
молокососы пробуют на зуб игрушки, сделанные большими дядями…
Но я думаю, при чём тут искусство, просто был такой чудак-человек,
точно был - я сам его выдумал, когда ехал однажды с югов, его подсадили
ко мне в купе в Ростове и мы за коньяком так славно проболтали с ним
целую ночь, что я узнал его во всех подробностях, как семейный доктор,
и понял что он и есть тот самый мужик - Вечный попутчик, и сказал
ему.
- Мой отец не любит необязательных людей.
Это не она сказала, а Спящий Человек. Просто так сказал, без видимой
причины. Но раз он сказал, значит, причина во мне. И мне гадко.
- Он, чудак-человек, мне всю свою жизнь рассказал. Он хорошо говорил,
как будто сочинял, и ему понравилось, что он - Вечный Попутчик. Это,
мол, красиво и правильно. А то колесишь годами по стране рядовым снабженцем
не зная за ради каких высоких целей, а это, оказывается судьба. Тема
для романа! А я ему сказал под утро: знаешь, у романа должен быть
конец. Он ответил: это справедливо, и я его попросил снять пиджак.
Сними, - говорю, - пожалуйста пиджак - он у тебя из твида, это плотная
ткань, а нож казённый тупой… понимаешь?
Он в этом месте как будто протрезвел на минуту, а то совсем от конька
обмяк, и сказал: ты что… Я, как мячик теннисный поймал его вопрос
и отбил: да, я тебя убить собираюсь. Должен быть у романа конец, ты
сам сказал.
Я очень серьёзно ему ответил - творчество, оно вообще очень серьёзное
дело, а мне сейчас как раз завершить предстояло набело, раз и навсегда,
что он вчерне всю свою бестолковую жизнь писал. Я так серьёзно ему
ответил, что он не поверил, опрокинул ещё рюмку, рассмеялся и распахнул
свой тяжёлый пиджак: ну, давай, поставим на этом точку!.. И я воткнул
ему тупой столовый нож прямо в печень, воткнул сильно, как только
позволял замах, а его у меня почти не было, нож у меня был на коленях,
и потому я не замахом взял, а тяжестью своей; принял, то есть, удар
на бицепс. Воткнул нож и сразу повернул, чтобы он не кричал, потому
что когда бьёшь в печень тупым ножом, да ещё повернёшь его там, то
это такая адова мука, что человек кричать не может, только хрипит,
как будто ему наступили на кадык. Но Вечный попутчик закричал, он,
видимо, очень много выпил коньяка, и у него там, внутри, все нервные
окончания заморозились, мне показалось даже, что он не от боли закричал,
а от страха, потому что в голос от боли не закричишь… я хотел ему
кулаком рот заткнуть, но кулак не полез ему в рот, я только губы ему
разбил в кровь и свой кулак рассадил о зубы. Я подумал тогда, что
надо найти его сердце, быстрее найти, сколько-то там пальцев от ключицы
или рёбер надо отсчитать, но у меня не было возможности это делать,
рёбра ему отсчитывать, я просто упёрся кулаком ему в рот и стал бить
ножом в грудь, искать сердце. Он, правда, мне не мешал, а лежал спокойно,
как утопленник на пляже, только кричал. И я, кажется, на третьем или
четвёртом ударе нашёл его сердце - он сразу перестал в голос кричать,
у него челюсти стали как тиски, окаменели так, что мочки ушей стали
белыми и он только задышал со свистом сквозь зубы. Тогда я оторвал
кулак от его рта и от усталости на него навалился - лбом упёрся ему
в лоб, и у него глаза оказались прямо перед моими глазами. У него
взгляд стал вдруг спокойным и даже рассеянным, я сначала испугался,
а потом почувствовал всем телом, как Вечный попутчик умер…
- Выпей и успокойся, - говорит Госпожа Юнг.
Я спокоен, но я выпиваю. И сглатываю слюну, густую, как спазм.
Мне почему-то хочется заплакать. В голос, как отучили в детстве.
- Почему тебе хочется плакать? - спрашивает Госпожа Юнг.
Я долго не могу вспомнить и вдруг вспоминаю.
Я говорю ей: в купе зашла проводница, она мимо проходила и слышала,
наверное, крик, распахнула дверь купе и встала, потому что не знала
что делать - я и Вечный попутчик, мы оба в кровище были по макушки,
он лежал и смотрел рассеянно, а я лежал на нём и у меня в руках нож
был… она встала и не знала что делать. Тогда очнулся Спящий человек,
очнулся и испугался. От перемены обстановки. Только что там дверь
была зеркальная, где мы как в кино отражались, и вдруг стоит женщина,
к нашему кину не имеющая отношения… Он сильно испугался, Спящий человек,
и у него сердце забилось, он просто подавился своим сердцем. А я ненавижу,
когда у меня сердце бьётся, ненавижу адреналин, он у кроликов вместо
крови. Я закричал на Спящего человека так, что думал, голова у него
лопнет от моего крика: возьми себя, - кричу, - в руки, говно… Я схватил
проводницу за плечи и стал шептать ей в лицо, пока она не опомнилась,
про убийство, про то, что надо срочно милицию, в каком вагоне милиция?..
Она говорит: милиция в третьем вагоне и я подумал, Господи, как хорошо,
что милиция в третьем вагоне, а не в нашем, потому что мы сейчас с
проводницей пойдем в этот третий вагон через тамбур, а там - выход.
Я схватил её за руку и буквально поволок за собой, и всё говорил про
убийство, про милицию, а она как овца за мной плелась, я её хотя и
с трудом вёл, но не потому, что она мне специально сопротивлялась,
просто у неё ноги плохо шли… Зачем она шла за мной - или в шоке была,
ничего не соображала, или правда мне, как здоровому мужику доверилась
в такой ситуации, а скорее просто испугалась меня; у меня нож в руке,
как был, так и остался.
А когда мы переходили через тамбур в этот самый третий вагон, я вдруг
обнял проводницу, совсем по другой причине обнял, не то, что можно
подумать, мне важно было услышать, как она дышит. Она растерялась
и я поймал её дыхание и на выдохе её прижал так, чтобы она вдохнуть
не могла - для крика, и левой ногой наступил на каблук своего правого
ботинка, стянул ботинок, чтоб не мешал, и ногой открыл дверь из вагона.
Мы выпали в обнимку из поезда на полном ходу и она оказалась подо
мной, как я задумал. Скорость была приличная - я стоп-кран не стал
рвать, потому что, когда поезд остановился, меня бы догнали - и на
откосе она обо что-то стукнулась затылком так, что у неё голова лопнула
и я лицо порезал об осколки её черепа…
- Выпей ещё, - говорит Госпожа Юнг.
Я не хочу больше пить. Мне тошнит, что я убил проводницу, чтобы спасти
шкуру этого идиота, Спящего Человека.
- Но ты его спасал от себя, - Госпожа Юнг улыбается, как будто я сказал,
что у меня маленький.
Госпожа Юнг говорит: Спящий Человек - это ты. А ты его шиза.
Я тоже улыбаюсь:
- А ты - моя?
- Ага!
Я презираю Спящего Человека, за то, что люблю его - потому что на
свете есть вещи, понятные только тем кто любит, но гораздо больше
вещей непонятных только тем, кто любит… а он боится меня, но всегда
ждёт. Как звонка будильника.
Я наклоняюсь через стол и кладу руку на её грудь. И госпожа Юнг не
даёт мне пощёчину, потому что знает, что я просто хочу услышать, бьётся
ли у неё сердце. А вдруг она - ангел, который - за мной? Но она не
ангел и сердце у неё бьётся чаще, чем от водки а грудь маленькая,
но тяжёлая.
Я говорю ей: мне, наверное, нужно кончить. Сейчас же.
А она очень правильно мне ответила: ты же не гермафродит, чтобы сам
себя иметь, иди, сними себе шлюху, вон она, у стойки, и небрежно так
обернулась в сторону шлюхи, глазами указала на нее.
И я тоже обернулся на эту мадам - она была в таком маленьком платье,
которые бывают у женщин, которым вообще не нужно платье, у которых
фигура скрадывает платье, а не наоборот - и я так на неё посмотрел,
что она мой взгляд поймала и что-то такое в нём прочла, что не стала,
как это у таких принято, играть в "гляделки", а резко выбрала
швартовы и подалась на выход.
Я посмотрел на госпожу Юнг, развёл руками и кинулся в двери за шлюхой,
она так быстро шла, что я только на углу её догнал и сразу взял быка
за рога.
- Мадам, - говорю, - вы мою внешность неправильно поняли, она у меня
сегодня обманчива, у меня выходные затянулись… понимаете?.. а насчёт
наших с вами отношений, то всё это, я полагаю, должно произойти по
обоюдному тет-а-тету и так далее и тому подобное…
Я всё это быстро выпалил, и, похоже, мои галантные слова мадам впечатлили,
она расслабилась и спокойно меня оглядела, как нормальная сука нормального
кобеля. Оглядела и оценила.
Говорит: у тебя деньги хоть есть.
Я ей говорю: у меня сегодня мало денег, правда мало. А она - ничего;
говорит: я дешёвая, отцов семейства не разоряю, тем более, что у меня
сейчас пересменка, а у тебя, по всему видать, большой конец, а мне
этого охота, у меня все клиенты с маленькими, - и хихикает. Я говорю:
ну, тогда пошли, - и взял её по-джентельменски под локоток, чтобы
она не чувствовала себя полной блядью, а она мои намерения обломила:
будь, - говорит, - мужиком, - раскрутись на бутылку!..
А по дороге я не стал говорить, что конец у меня не из ряда вон выходящий,
и спрашивать не стал, с чего она взяла, что у меня в штанах колбасный
цех, потому что все шлюхи думают, что мужские достоинства можно определить
по носу, а шнобель у меня что надо.
Когда мы восходили по заплёванной лестнице к ней, она вдруг сказала:
не стоит меня любить только за то, что я тебе отдаюсь. И мне вдруг
взгрустнулось, потому что так говорила моя жена Спящему Человеку,
тогда, в первый раз, когда она ещё девочкой была, а Спящий Человек
- мальчиком. Ведь ничего из этого хорошего не вышло, ничего…
Мы свалились в постель и мы боролись - она мне не сразу дала, решила,
наверное, сыграть в цивильную бабу, которая не сразу даёт, или ей
просто игры такие были по вкусу, но когда она, наконец, своё маленькое
платье закатала, всё у нас было очень тепло и долго, у меня - от водки,
а у неё - не знаю, наверное, ей мои нежные слова понравились, которыми
я ей в ухо дышал, вот она меня сразу и не обесточила со своим опытом
- когда ей ещё нежные слова послушать?
И она почти кончила - а это о чём-то говорит; шлюхи вообще редко кончают:
если бы они каждый раз кончали, то ходили бы как выжатые лимоны -
нельзя человеку столько эмоций. И я не буду врать, что она подо мной
кончила, не такой я в этих делах умелец, тем более после "двух
раз по сто и один по двести", но она почти кончила - это правда.
А когда она почти кончила, она вдруг повернула голову набок, посмотрела
в спинку дивана и сказала: ты хоть сам понимаешь, зачем нам всё это,
когда мы не полюбили друг друга и даже не узнали друг друга как следует…
Она, наверное, неопытная была шлюха, или выпила мало, потому что опять
сказала так, так говорит моя жена после Спящего Человека. И мне вдруг
стало больно за себя, а ещё больнее - за неё и я захотел ей закрыть
рот, а у неё такое красивый был рот, как у актрисы, в стиле ампир,
изогнутый и порочный; и я тогда взял её за шею, чтобы у неё из легких
воздух не попадал в горло, где вибрируют эти самые чёртовые голосовые
связки, чтобы она не могла говорить свои скушные, похожие на быт Спящего
Человека слова, а просто лежала подо мной и слушала моё сердце, которое
билось так, как будто её любит. Я взял её за шею и держал, а она не
смотрела на меня, а потом дёрнулась продолговато, всем телом, как
будто у неё оргазм, дёрнулась раз, два и перестала. Я у неё с шеи
руки убрал и внятно поцеловал в порочный рот, глубоко, так, что почувствовал
во рту запах кислой рвоты. Как будто она вина перебрала, а вина-то
было - бутылка, и ту едва почали.
Мне вдруг стало её жалко: а вдруг она, когда говорила про то, что
надо узнать друг друга как следует, это не от обиды сказала, что я
её оттрахал так глупо, а что-то главное мне хотела сказать, какие-то
простые и важные слова, которые я у неё отобрал.
- Расскажи мне свою жизнь, - я сказал, но она не ответила. Я взял
её за плечи, несильно, как будто она спит, а я боюсь её разбудить,
потом погладил ей щёки - положил её лицо в руки лодочкой, как воду,
а она молчала и всё не смотрела на меня. У меня страшная жажда настала,
как будто вся влага у меня от горла подошла к глазам. Я даже перестал
видеть и испугался.
И быстро вышел на цыпочках, как в балете.
Госпожа Юнг - она ждёт меня в маленьком кафе. Она вытягивает под
квадратным вытертым столиком свои параллельные ноги, которые не пересекаются,
и говорит, не спрашивая, а словно продолжая лениво и не ею начертанный
сюжет:
- …и она умерла…
- Кто?..
Госпожа Юнг пожимает плечами и лицо вдруг у неё становится маленьким
и детским.
И я вдруг вспоминаю то, чего не должен был вспоминать, я вспоминаю
Спящего Человека, когда он был маленьким, я вспоминаю маленького Спящего
Человечка, который не был ещё Спящим. Человечек в светлой комнатке
с одним не зашторенным окном, с одной кроваткой, застеленной аккуратно,
будто утюгом, с одним шкафчиком в углу, плотно заставленном игрушками
и книжками. Мама любит Человечка так, как мамы умеют любить детей,
слушающихся чужих отцов.
Я вспоминаю маму, которая входит в комнату Человечка, почему я вспоминаю
маму…
Мама застаёт Человечка на полу рядом с голубиной тушкой. У голубя
разбита головка, крылья аккуратно растянуты в стороны и то ли прикноплены,
то ли прижаты к полу по концам какими-то тяжёлыми игрушками, может
быть, паровозиками. Но мама не замечает паровозики, она видит расплющенную
голубиную голову с чёрным, выпавшим как булавка из чернильницы, глазом,
слышит несвежий запах крови… Мама пшикает дезодорантом на подол халата,
занюхивает им крепко, как водку, чтобы не вырвало, у мамы гастрит,
её всегда тошнит - откуда я это помню?..
Мама хватает Человечка за волосы и кричит: зачем ты это приволок,
выброси это, выброси… нет, не трогай, я сама… А Человечек хнычет и
говорит: мама, это птица, МЫ рисовали, как она летит! У него рот вымазан
синей краской.
- Кто это - МЫ? - кричит мама и почти бьётся в истерике, потому что
Человечек чувствует её страх и боится говорить о даме в долгополом
платье, а мама боится услышать о ней. Мама всегда боится и плачет,
когда "у нас не как у людей"…
Я вспоминаю деревню и бабушку, с гладким, как стрелянная гильза, ртом,
бабушку, которая говорит про ангелов. Раз есть те, кто не может без
воды, есть те, кто не может без суши, значит есть те, кто не может
без неба, - говорит бабушка, с оглядкой прикладывается к флакону за
подушкой и ворчит: люди приходят на землю согрешить, как в кабак,
будто Господь похмелит. Она выбрасывает бабочек, которых принёс Человечек,
бабочек на булавках, таких радужных, как мазутные капли в лужах, если
на них подуть, она называет Человечка "сатанюка", она говорит:
мы верим в Бога, потому что Бог верит в нас… или наоборот… - и засыпая,
всхрапывает глубоким ртом.
Я вспоминаю: бабушка взяла Человечка в церковь.
Зачем бабушка взяла Человечка в церковь?
Госпожа Юнг напоминает: она изгоняла дьявола.
Мне так смешно, что она изгоняла дьявола - как можно изгнать сказку?
- что я поперхнулся водкой, я кашляю и капли стреляют на салфетку-промокашку,
разбегаются сиреневыми разводами, стремительными и прихотливыми, как
роспись на глубоком куполе храма. Дурак, я кажется, водку втянул в
лёгкие - я так кашляю, что у меня дыхание лопается, и вестибулярный
аппарат мне врёт, как компас на полюсе - вся обстановка возносится
вверх, я будто падаю…
…под куполом, кажется, можно летать на самолёте.
- Он такой огромный! - говорит Госпожа Юнг и колотит меня по спине…
…Человечек не хочет смотреть на купол - а вдруг он упадёт? Он смотрит
по сторонам и думает, что сюда принесли все самые красивые вещи на
свете, как будто хотят кого-то обмануть. Человечек вспоминает, как
мама каждый раз, уходя на работу, одевает другое платье, "чтобы
о ней не думали", хотя платьев у мамы всего два - и хихикает.
Люди, красивые, как новогодние ёлки, поют, люди жгут что-то вкусное,
пахнущее ванной, люди ходят по кругу и Человечек понимает, кто здесь
главный.
Большой Бог, зелёный от позолоты.
Бог похож на голубя.
- Его прибили, чтобы он не улетел от нас на небо, да? - это говорит
Человечек - тихонько, как будто про себя. Самого.
Огромный чёрный поп слышит и даёт Человечку короткий подзатыльник,
но Человечек не обижается, ему хорошо около большого зелёного Бога,
который никуда не улетит…
А бабушка скоро умерла. От старости.
…она уже лежит под куполом с белым, гладким ртом. Открытым и пустым.
Человечек не плачет - он боится, что бабушка узнает его голос… чего
он там боится?.. детская психика…
Старые люди всегда умирают. По крайней мере, часто.
Но Госпожа Юнг говорит: у Человечка вся комнатка была забита книжками,
полезными книжками, и в одной из них не могло быть не написано, что
толчёное стекло невидимо в воде, да, у стекла с водой одинаковый коэффициент…
как его… преломления?.. чёртова физика… толчёное стекло - невидимое
в любой жидкости, хоть в воде, хоть во флаконе за подушкой…
Заткнись, - я думаю.
И говорю: не люблю вечера воспоминаний, тем более чужих… Ненавижу
рецензии.
- Краткое содержание предыдущих серий… - острит Госпожа Юнг.
- Ты что, автор сценария? - мне хочется нагрубить Госпоже Юнг, но
я знаю, что обидеть её невозможно, как и меня… Мне просто надоело
в кафе, я хочу домой, на раздолбанный диван, закрыть глаза и стать
Спящим Человеком. Меня мутит от выпитого, от того, что ночью на столик
наш, наверное, выйдут тараканы, кушать вонючие, как бараний бульон,
разводы от тряпки, которой у меня опять под носом машут. В конце концов,
здесь грязно. Мне приходит на ум, что чем пустее, бесталаннее человек,
тем больше грязи и бардака ему надо вокруг - как бинтов человеку-невидимке,
который так только и умел казаться человеком. Кто мы, размотай бинты
своих захламленных жилищ, немытых полов, нечистых тел… но я не таков
- я дую на мои книжные полки и не чихаю. В человеке всё должно быть
прекрасно… как на продажу. И когда-нибудь мы станем лучше чем были,
потому что не можем стать хуже, чем будем. Я философ, когда мне хреново.
- Но… комната может быть такой белой… - думает Госпожа Юнг, и я ныряю
в память, изменяясь, как лакмусовая бумага…
…Человечек озирается, ему интересно, что комната может быть такой
белой.
- Не нужно здесь бояться, - говорит доктор с высокими бровями. Но
Человечек знает, что это добрый доктор, потому что он дедушка, и значит
когда-нибудь умрёт, а тот, кто когда-нибудь умрёт, не должен быть
злым. Но он не говорит об этом доктору, потому что люди боятся смерти.
- Зачем ты… убил голубя? - спрашивает доктор.
И сожалеет, что сказал "убил", ведь Человечек слишком мал
для таких слов.
- Просто я хотел его нарисовать, а он мешал…
- Мешал?
-…летал… бегал…
- Логично, коллега, - ворчит доктор и долго перекладывает бумаги,
брови у него загибаются ещё выше, как два коромыслица, он как будто
улыбается бровями.
Провинциальный доктор, не вполне образованный доктор, который больше
дед, чем доктор - у него самого внуки - думает, что Человечек приличный
фантазёр, что придумал закатать котёнка в гипс, а потом, когда засохнет,
сделать оловянную отливку… закатать живого котёнка… Так записано,
со слов матери, которая этого фантазёра привела. Ну и что - живого?
Мать - истеричка, ей мужика искать надо, пока сыщется… здесь же психиатрия,
а не детский сад. Дура, - думает доктор, - загубит пацана. Ремня надо
было давать вовремя.
Но с Человечком ему интересно.
- Нарисуй невозможное животное… ну, которого не бывает!
Человечек рисует бескрылое тело на голенастых страусиных ногах и с
кукишем, посаженным на длинную шею
- Это фикус!
- Фикус?..
- Ага, помесь страуса и фика.
- Ты не вполне прав, - улыбается доктор, нужно не "фик",
а "фига"… но это взрослое слово.
И открывает историю болезни…
Нам точно пора. Мент из дверей уже смотрит на нас, как из засады,
готовый оценить нашу кондицию.
- Я его съем, - говорю я и кошусь на мента, который тотчас улетает,
я понимаю, что, чтобы он не улетал, нужно смотреть на него прямо,
но у меня голова так не поворачивается.
- Пойдём, - говорит Госпожа Юнг.
И мы поднимаемся, берём друг друга под руки, на минуту мне кажется,
что в кафе танцуют вальс. Сейчас мы нужны друг другу, как две половины
лестницы-стремянки - одну без другой стоять не заставишь под дулом
пистолета, - думаю я и шучу вслух: ты - моя лучшая половина…
Госпожа Юнг не слышит или не понимает - у меня язык ворочается, как
медведь в берлоге - тем более, что как глупо шутить на тему мыслей…
просто надо пройти степенно и важно мимо стойки, которая проносится
мимо в очередном па, обняв бармена за пузо… мимо мента с "демократизатором"
на заднице, которому - я давлюсь смехом - нас поймать не легче, чем
праще кулак…
Мы сделали это.
Мы переползаем мост - и мы не одни, кажется, половина города выкатилась
в эту ночь из подъездов, подышать августом, воздухом, который мы портим
этиловыми парами.
Мы перегибаемся через перила, как влюблённые, уронившие кольцо, мы
прижимаемся щеками и смотрим чуть дальше глаз, за которыми темнота…
- Жалко, что люди не умеют летать! - выдыхает Госпожа Юнг.
Я спрашиваю машинально:
- Какие?…
И меня наизнанку выворачивает вниз, в маленькую далёкую воду.
В этот вечер я - подёнка, я мотылёк, я - гений, - я живу так, будто
вчера родился, а завтра умру… И Госпожа Юнг соглашается ко мне "в
первый и последний раз", ей тоже хорошо над маленькой далёкой
водой.
Мы поднимаемся ко мне, мы падаем на раздолбанный диван, застеленный
простынёю чистой, как пена, из которой Афродита, и у нас нет сил...
Мы просто засыпаем рядом, и она кладёт мне на глаза холодные, как
медяки, поцелуи, и мы пишем, пишем стихи.
А утром нового дня я смотрю, как Спящий Человек пробуждается с квадратной,
как земной шар, головой и по совокупности клинических показателей
понимает, что пил накануне водку, в количестве, близком к экстремальному,
и запивал креплёным голландским пивом, сладким, как рвота после банкета,
и не закусывал. И нет госпожи Юнг, нет меня, а есть он на полу и в
одежде, есть вчерашние стихи и есть физиономия друга под его боком,
и он ненавидит друга за то, что накануне ему было так же хорошо, как
ему, и он ненавидит себя за то, что вспоминает свои не самые плохие
стихи, но думает: пора заняться семьёй, пора найти денежную работу,
пора, крестьянин торжествуя… Новый день - рабочий, и он стар, как
мир, и страшнее, чем судный.
Он вышвыривает друга, он рыщет по кухне, он заваривает крепкий, как
подзатыльник, чай… он звонит жене и делает энергичный голос, и просит
прощения за то, что он у неё есть, и слушает, что до конца его испытательного
срока осталось две недели и что ей нужны здоровые, обеспеченные дети
и что потом - развод, и думает, что две недели - это много, и что
за две недели можно успеть много раз напиться, написать вороха стихов
и картин, а потом быстро исправиться, чтобы жена простила, потому
что без неё ему … И ещё он думает, что если жена увидит Госпожу Юнг,
то полюбит её. И боится этого.
Утром нового дня я смотрю, как в комнате Спящего Человека вылетает
дверь, как в комнату Спящего Человека вливаются чужие люди - шустрые,
как вода в смывалке - бросают его на его на пол и что-то ищут, ищут
в его маленькой, набитой, как брюхо удава, бумагами комнате. Ищут,
как будто там Эльдорадо. А там - ничего. Там - я. Но я - внутри Спящего
человека ( или он - внутри меня, хотя это не меняет дела, я - это
я, а он - это он, и не надо мешать божий дар с яичницей ). Тяжёлые,
крепко сбитые форменные ботинки бросают Спящего Человека на пол, из-под
казённых, на совесть (или на страх ) пошитых масок кричат, как на
зарядке: руки за голову… ноги!.. шире ноги!.. Раздетый Спящие Человек
на полу раскидывает ноги и мне смешно, потому что яйца его лежат на
полу, как два раздавленных коричневых киндерсюрприза…
Я качаю ногой на подоконнике, я курю, а голого Спящего Человека обшаривают
чужаки, и на них комуфло "от Зайцева", обшаривают пристрастно,
подымают руки и разнимают ягодицы, как будто я сижу в его варикозной
заднице, как будто там - душа… А я не там. Меня, может, вообще нет.
А в форточке болтается дымок не мною обожаемых "F. Morris",
а совдеповской "Тройки", которой нервно пыхает старлей,
шеф группы захвата.
Старлей - козёл. Впрочем, сегодня он может быть собой доволен… он
остановил время - а это не просто, даже на одном циферблате. Правда,
оно остановилось.
А Спящий Человек, как дрессированная овца, ходит срать по звонку
и с очка рассказывает анекдоты санитару, а санитар ржёт, как из матюгальника,
и прикуривает ему вонючего "Петра", потому что даже спички
этому идиоту, Спящему Человеку, они бояться доверить. А что он может
поджечь, если он собственное сердце не может поджечь? И санитар сам
закуривает и в десятый раз хохочет над анекдотами Спящего Человека,
забывая сбить пепел с окурка и чадная струйка вползает ему в левый
глаз, растворяет его, как кислота, наполняет его стеклянной слезинкой.
А Спящий Человек смотрит в глаза санитару преданно и трусливо, как
беременная уличная сука, которой бросили булку и которая боится не
за себя, а за то, что дрыгается у неё во чреве бессловесными комочками,
в которых она должна продолжиться. Он, Спящий Человек, всё ещё думает,
что поэт или он думает, что всё ещё поэт, неважно, но как сука в своёй
разъезженной плоти копит тепло удобрить то, что он называет творчеством.
Он смотрит в глаза санитару, и вдруг замечает в одном из них себя,
как в зеркале, просто потому, что левый глаз у санитара покрыт стеклянной
слезинкой, и я чувствую, как невыносимо Спящему Человеку видеть себя
и как он хочет разбить зеркало. И он разбивает зеркало. Он заворачивает
в глаз санитару сигарету…
- Сульфу в четыре точки! - орёт санитар, но глаза-то не вернуть, да
и зачем он, когда одно дерьмо вокруг, не на что ему, санитару, смотреть.
Спящего Человека ставят ногами в унитаз, в испражнения, и бьют.
Санитары бьют деловито и тяжело, как тесто месят, а Спящий человек
плачет и бьётся головой о стояк. Потому что боль в разбитом скальпе,
боль, которую он выбрал сам, хотя бы немного, но перекрикивает боль,
терпеть которую его унизительно принуждают.
И я чувствую, как Спящему Человеку не хватает меня, но я ведь должен
был выбрать, остаться мне с ним или с самим собой и я выбрал свободу,
тем более, что мы даже незнакомы, а представить нас некому, госпожа
Юнг ушла по-английски, не хлопнув дверью, если бы хлопнула, я хотя
бы знал - какой, и ломонулся бы в эту дверь за ней, а так дверей много…
Хотел бы я думать, что выбрал свободу, знать бы только, что - она?
…в бреду Спящий Человек шевелит губами - он рассказывает мне, как
заведующий отделением, судебный эксперт, не моложавый человек с круглым
лошадиным взглядом, закрывает длинную историю болезни, подшивает её
к "Делу за номером" и говорит Спящему Человеку, что зарплату
задерживают, а сыну в институт, "по стопам", как будто просит
денег. Но он не просит денег, он сам давно пишет стихи для газет и
хочет книгу - не авторский лист в провинциальном издательстве, а книгу,
из тех, какие читают люди - но не знает как. Ему, говнюку, нужно ноу-хау.
Он четверть века превращает гениев в животных, но обратного пути так
и не нашёл. Даже для себя.
Я думаю, что ему, как учёному, должно быть обидно, но, с другой стороны,
человечья шкура не костюм, который можно за так поменять или хотя
бы перекроить. Таскай, пока не превратится в обноски, которым место
в дубовом ящике. Таскай своё мясо, свою душу, подстёгнутую, как подкладка
- не так глубоко, чтобы до неё нельзя было доскрестись. Так я думаю.
Хотя я вообще не часто думаю, не так я устроен, чтобы думать - не
читатель я, а писатель. Жизнь за меня думает, и мне этого с горкой.
Может, я вообще саму жизнь пишу - как по бумаге, толково испрещенной
всяким дерьмом: а вот поставишь там закорючку в правильном месте и
всё налаживается - жизнь, как стихотворение обретает некоторую бессмысленность
или хотя бы законченность, что одно и то же. Делов - на пару зубочисток…Так
я думаю. И мне становится тоскливо, потому что я чувствую, что я,
одетый в Спящего Человека, как павлин на параде, не могу расстегнуть
пуговиц…
Я никуда, никуда не могу уйти. В палате сутками дымит плафон такой
тусклый, что невозможно различить пыльный он или матовый; плафон,
не похожий на луну. Ночами пациенты спят не ворочаясь, потому что
им спокойно за частоколами их лобных костей, во внутренних двориках
рассудков, где всегда тень. У них гладкие выбритые горла, как у спутанных
овец на скотобойне. Я подолгу стою над каждым и мне любопытно, как
в морге.
Я сажусь на койку Спящего Человека и поправляю ему одеяло.
Он смотрит в потолок, закусив горячую губу и глаза у него круглосуточно
жёлтые, как тот плафон, а может, как у волка. Сульфазин ему вкололи
в четыре точки, без изъятия… но он думает. Как и я, о Госпоже Юнг.
Он думает: конечно, я Её выдумал. Конечно, потому, что быт не устроен,
и родное предприятие, как друг-пьяница живёт в долг из твоего кармана,
и такая вкусная дешёвая белебеевская водка кажется дорогой и потому
вовсе не вкусной. И стихи теперь ни черта не стоят. Но в потаённых-то
уголках, в тайниках души, в которые, как в выдохшиеся чернильницы
стучатся перьями седые литераторы и которые суть не более чем подвалы
с заготовленными на зиму жизни мешками впечатлений, в этих подвалах
или тайниках, как вам нравится, моя Госпожа обитает, и даже если меня,
наподобие старины Галилео припрут к стенке уличить в шизофрении, я
всё равно произнесу шёпотом, когда инквизиторы отвернутся: а все-таки
Она вертится... вертится вокруг меня, как муха вокруг лампочки, как
мука вокруг св. Себастиана - докучливая, но такая необходимая для
воссоздания бытия во всей его детальной ненадобности, для ощущение,
как его?.. полноты жизни?..
Он думает, что не убивал, думает, что невинен, он знает Госпожу Юнг,
но не знает меня, потому что Она разговаривала с нами поодиночке,
мы не встречались в жизни, где, говорят, можно бросить спасательный
круг душе, и у нас не должно быть общей памяти… Но я помню голубя
с растоптанной головкой на полу светлой не зашторенной комнаты и …
маму… Я готов закричать: это я делал то, что ты называешь "убивать"
и что ты не помнишь в себе, я, потому что мир так изменчив, что невозможно
откусить его целиком, а я остановил для тебя реку, я - гений, а ты
- мой набор кистей, мудак…
Но я не кричу, потому что он думает о Госпоже Юнг, как будто думаю
я, и мне страшно: он будто связывает меня своими мыслями, нет, он
пеленает меня ими сноровисто, как младенца, рождённого собой, а его
раздавленные капилляры, которыми густо набухают синяки, начинают саднить
во мне. Он только попал под колёсики и шестерёнки, как зубочистка…
Зачем мне его боль?..
- Долговязая стерва нас совсем бросила, - я говорю не к месту.
Я обнимаю Спящего Человека, нет, обнимаю Человека, потому что он совсем
проснулся и глаза у него ясные, как у Человечка, как не зашторенная
комната, глаза. Он протирает веки и мне не надо ничего говорить, потому
что он понимает, что нужно делать.
Он так и говорит: мы знаем, что делать теперь…
Мы!…
Он говорит это вслух и я подношу палец ко рту: тс-с-с… и он подносит
палец ко рту и говорит: тс-с-с… - как будто сам с собой разговаривает
и становится на мгновение настоящим патентованным дурачком, жалким,
как зрачок новорождённого.
- Возьми меня на ручки, - так он и говорит.
Господи, что он делает… Я готов, я хочу поднять его на руки, готов
баюкать его и гулять пухленькими ручками человечка, не рожденного
мной. Но между нами пропасть - в миллионы карат солнечного света и
изумруда трав, которые мне до задницы, но без которых я - дьявол,
изгоняемый шокоинсулиновой терапией. Я ненавижу сахарный сироп. Но
я хочу баюкать ребёнка, которым не был и не буду, но которого помню
насквозь, как рентгеновский негатив.
- Почему легче любить чужого, нежели ближнего своего? - куксится Спящий
Человек.
- Потому что на расстоянии притягивает, а вблизи отталкивает… нас…
потому что сила притяжения равна силе отталкивания, - я схожу с ума,
слушая моего новорождённого, с глазами пустыми, как зеркальный ёлочный
шар.
- Это школьное, про молекулы… все мы молекулы гигантского организма…
- …и возможно - дохлого, - я вру.
ЗУБОЧИСТОК НЕ ХВАТИТ.
И мы поднимаемся.
Ведь "мы знаем, что делать теперь".
МЫ!..
Мы поднимаемся.
Мы разминаем парализованные инъекцией мышцы, разминаем тщательно,
потому что каждое неверное движение может стоить нам свободы, мы держим
рёбра, словно язык глухого колокола, которым вдруг стало сердце, а
потом долго ждём, как оно затухает.
Мы поднимаемся, мы говорим друг другу - стены не бумажные, но боги
не обжигают горшки, нужно просто ударить сильно, очень сильно, и тогда
не свобода, но хотя бы…
Мы разбегаемся, и уже в прыжке врезаемся в грубо окрашенную, отёчную
стену и слышим, как что-то взрывается в голове и в глаза изнутри ударяет
свет, разрезающий нас пополам…
Я вдруг оказываюсь на траве под ливнем. А он, Спящий Человек, всё
ещё с той стороны, с черепом, как из-под бомбёжки… Он азартно умер,
как будто обманул кого - у него не улыбка на лице - ухмылка.
А я?..
А мне так легко, что становится жутко, как отвесу в невесомости -
может, сердце заглохло на пол обороте; у меня деревенеют глаза, я
хочу упасть на скамью, но проваливаюсь сквозь неё, как бульон сквозь
дуршлаг - я провалился бы и сквозь землю, но меня там не ждут, что
ли… Я хочу курить, но у меня нет больше губ, у меня нет больше подверженных
раку лёгких… я, кажется, свободен…
Но я призываю мою госпожу, мою Госпожу Юнг, зову её моим невещественным
ртом, заткнутым движением всех трёх стихий - молний, дождя и ветра;
ртом, как материнским молоком забитым молекулами домов и деревьев
- и я дозываюсь её, дозываюсь мою "долговязую стерву, которая
нас совсем бросила".
- Зачем я тебе теперь, когда ты свободен? - говорит Госпожа Юнг.
- Мне просто грустно, - молчу я.
- Тогда попробуй понять - почему?
- Тогда станет просто страшно… - молчу я, - Мне так нужно рассказать!..
- Всего-то делов, - улыбается Госпожа Юнг и, как ребёнка, берёт меня
на руки.
И я, будто в рукава, вдеваю себя в её белые, как крылья, руки, которые
бывают только у ангелов...
А потом курино хлопаю рукавами, икаю, ржу, реву, как резанный ишак,
судорожно забрасываю за лопатки голову и конвульсивно выбиваю ногой
столбики брызг из земли, которой у меня не было.
Постоянный адрес в Интернет:
http://www.litcafe.narod.ru/prose/novells/yakovlev/yak001.html
©
Яковлев Анатолий,2002